Август 2002
10
Томас, ещё минуту назад увлечённо игравший в лягушатнике, внезапно ринулся по песку в сторону дороги, оглядываясь на мать. Мэри оттолкнула стул и бросилась за ним. Он становился таким проворным - с каждым днём всё проворнее. Он успел уже добраться до верхней ступеньки, и ему оставалось только пересечь променад, чтобы оказаться на дороге. Она перепрыгивала через три ступеньки зараз и едва успела поймать его, когда он добежал до припаркованного автомобиля, скрывавшего его от водителей на приморской дороге. Он брыкался и извивался, когда она схватила его на руки.
читать дальше- Никогда так не делай! - сказала она сквозь слёзы. - Никогда больше так не делай. Это так опасно.
Томас захлёбывался от смеха и возбуждения. Он открыл эту новую игру только вчера, когда они снова вернулись на Таити-Бич. В прошлом году он поворачивал обратно, если отбегал от неё дальше чем на три метра.
Когда Мэри несла его обратно на пляж, его настроение изменилось: он засунул в рот большой палец и ласково погладил её по лицу другой рукой.
- Что с тобой, мама?
- Я расстроилась, что ты побежал на дорогу.
- Я могу делать то, что так опасно, - гордо сказал Томас. - Да, могу.
Мэри не могла сдержать улыбку. Томас был само очарование.
Как можно расстраиваться, когда в следующую минуту чувствуешь себя такой счастливой? Как можно быть счастливой, когда через минуту хочется завопить? Ей было некогда составлять родословную каждой из эмоций, которые её пронизывали. Она провела слишком много времени в состоянии разрушительного сопереживания, настроенного на изменчивые детские настроения. Порой она чувствовала, что скоро полностью забудет о своём существовании. Чтобы вернуть себя, ей приходилось плакать. Окружающие не понимали этого, они думали, что её слёзы были реакцией на долго подавляемую, ставшую будничной катастрофу, на сильное нервное истощение, на огромную банковскую задолженность или на неверность мужа, но на самом деле это было экстренным курсом вынужденного эгоизма, необходимого, чтобы вернуть собственное "я" - лишь для того, чтобы снова быть в состоянии приносить его в жертву. Она всегда была такой, даже в детстве - стоило ей увидеть птицу, которая приземлялась на ветку, как её сердце начинало биться с той же неистовой скоростью, что и птичье сердечко. Иногда она задавалась вопросом, является ли её самоотверженность особенностью характера или патологией, но не могла найти окончательного ответа. Это только Патрик работал в мире, где суждения и мнения должны были выдаваться с авторитетным видом.
Она усадила Томаса за стол на штабель пластмассовых стульев.
- Нет, мама, я не хочу сидеть на двойных стульях, - сказал Томас, слезая на землю. Он снова направился к лестнице с плутоватой улыбкой. Мэри немедленно подхватила его и усадила обратно на стулья.
- Нет, мама, не хватай меня, это действительно невыносимо.
- Где ты нахватался этих выражений? - засмеялась Мэри.
Мишель, хозяйка, принесла им жареную рыбу и укоризненно посмотрела на Томаса.
- C’est dangereux, ça, - строго сказала она.
Вчера Мишель сказала, что она бы отшлёпала своих детей, если бы они вот так попытались выбежать на дорогу. Мэри всегда получала бесполезные советы. Ни при каких обстоятельствах она не могла бы шлёпнуть Томаса. Помимо тошноты, которую она испытывала при одной мысли об этом, она считала, что наказание совершенно заслоняло собой тот урок, который было призвано подкрепить: всё, что ребенок запоминал, это насилие, заменяющее оправданное расстройство родителей его собственной обидой.
Кеттл была главным источником бесполезных советов, который подпитывали глубокие колодцы её собственной бесполезности в роли матери. Она всегда пыталась подавлять индивидуальность Мэри. Не то чтобы она обращалась с Мэри как с куклой - для этого она была слишком занята своей собственной ролью куклы, - скорее, она относилась к дочери как к своего рода инвестиционному капиталу, вложенному в рискованное предприятие: та, кто изначально была ничего не стоящей, когда-нибудь могла окупиться, выйдя замуж за большой дом или большое имя. Она ясно дала понять, что брак с адвокатом, который вот-вот потеряет дом среднего размера за рубежом, не дотягивает до той выгодной сделки, на которую она рассчитывала. Разочарование Кеттл во взрослой Мэри было лишь продолжением разочарования, которое она испытала при её рождении. Мэри не была мальчиком. Девочки являлись таким унижением, потому что не были мальчиками. Кеттл делала вид, что отец Мэри отчаянно хотел мальчика, в то время как это отчаяние на самом деле принадлежало её собственному отцу, солдату, который предпочитал окопные бои женскому обществу и согласился на минимально необходимый контакт со слабым полом только в надежде на производство наследника мужского пола. После трёх дочерей он уединился в своём кабинете.
Отец Мэри, напротив, обожал её так же, как и она его. Его застенчивость совпадала с её, что освобождало их обоих. Мэри, которая мало говорила первые двадцать лет своей жизни, любила его за то, что он никогда не заставлял её чувствовать, будто её молчание было провалом. Он понимал, что это происходило из-за переизбытка и чрезмерной интенсивности впечатлений. Разрыв между её эмоциональной жизнью и социальными условностями был слишком велик, чтобы она могла его преодолеть. В юности он был таким же, но постепенно научился представлять миру то, что от него ожидалось. Отчаянная искренность Мэри вернула ему его собственную суть.
Мэри помнила его очень живо, но эти воспоминания были забальзамированы его ранней смертью. Ей было четырнадцать, когда он умер от рака. Её "защищали" от его болезни тщетной секретностью, которая делала и без того тяжёлую ситуацию ещё более тревожной. Секретность была взносом Кеттл, её заменителем сочувствия. После смерти Генри Кеттл велела Мэри "быть храброй". Быть храброй означало не просить теперь никакого сочувствия - как будто существовал какой-то смысл просить об этом, даже если бы любая возможность не была давно заморожена. Их жизненный опыт был настолько различным в своей основе. Мэри была полностью погружена в свою утрату, представляя страдания отца, она почти сходила с ума от мысли, что понять её скорбь от его смерти мог только он сам. В то же время, что сбивало с толку ещё больше, их отношения в основном заключались в молчаливом общении, так что казалось, что ничего не мешает их продолжению. Кеттл только с виду разделяла эту тяжёлую утрату. В действительности она страдала от последнего приступа своего постоянного разочарования. Это было так несправедливо: она была слишком молода, чтобы быть вдовой, и слишком стара, чтобы начать всё сначала на приемлемых условиях. Смерть отца заставила Мэри в полной мере ощутить эмоциональное бесплодие своей матери и научила презирать её. Со временем это чувство покрылось корой жалости, которая истончилась, когда у неё появились собственные дети. Теперь эту кору в любой момент могли порвать на части новые взрывы гнева.
Свежим вкладом Кеттл было извинение за то, что Томас не получил подарок на свой второй день рождения. Она искала "повсюду" (перевод: в шикарных магазинах типа Харродса) "что-нибудь вроде тех прекрасных поводьев, которые у тебя были в детстве". После того, как Харродс подвел её, она слишком устала, чтобы искать что-то ещё. "Рано или поздно они вернутся в моду", - сказала она, словно собиралась подарить их Томасу лет в двадцать или тридцать, когда мир наконец опомнится и снова начнёт использовать детские поводья.
- Думаю, бабуля очень разочаровала тебя, потому что не нашла никаких поводьев, - сказала она Томасу.
- Нет, я не хочу никаких поводьев, - сказал Томас, который взял обыкновение возражать последнему утверждению, которое он слышал. Кеттл, которая не знала об этом, была ошарашена.
- Няня всегда ими пользовалась, - возразила она.
- А я всегда на них ругалась, - ответила Мэри.
- Ничего подобного, - сказала Кеттл. - В отличие от Томаса, тебе не позволялось ругаться, как пьяный матрос.
Когда они в последний раз навещали Кеттл в Лондоне, Томас сказал: "О, нет! Чёрт бы побрал, эта грёбаная стиральная машина снова включилась!" - и затем притворился, что выключил её, нажав на неработающую кнопку звонка рядом с камином.
Утром он услышал, как Патрик воскликнул "чёрт бы побрал", когда получил письмо от Сотбис. Картины, как выяснилось, были подделками.
(Примечание: два пейзажа французского художника Будена оставались последними ценными вещами в доме Элеанор. Патрик надеялся, что хотя бы картины достанутся ему, но год назад он получил от матери записку, в которой говорилось, что она хочет продать их и пустить деньги на пристройку помещения для "сенсорной депривации", необходимое Шеймусу. Записка, без сомнения, была написана под влиянием Шеймуса, который хотел выжать из Элеанор всё возможное. Какое-то время Патрик колебался, думая, что он мог бы просто потихоньку продать картины - мать была недееспособна, и Шеймус не смог бы ничего доказать, а двести тысяч фунтов, которые они стоили, позволили бы ему переехать из крохотной лондонской квартирки, где Томасу приходилось спать в переоборудованном шкафу, в просторную квартиру с нормальной детской, - но в конце концов отказался от этой мысли.)
- Какая напрасная трата моральных усилий, - сказал Патрик.
- Это не напрасная трата. Ты же не знал, что это подделка, когда решил не присваивать их.
- Я знаю, просто было бы так легко принять это решение, если бы я знал. Я мог бы с самого начала бить себя кулаком в грудь с криком: "Красть у своей собственной матери? Никогда!" - вместо того, чтобы тратить год на вопрос, не стать ли мне кем-то вроде межпоколенческого Робин Гуда, исправляющего дисбаланс своим добродетельным преступлением. Моей матери удалось заставить меня ненавидеть самого себя за то, что я не лишён чести, - сказал Патрик, обхватив руками голову. - Меня чуть на части не разорвало! И всё зря.
- О чём это папа говорит? - спросил Томас.
- Я говорю о поддельных картинах твоей грёбаной бабушки.
- Нет, она не моя грёбаная бабушка, - сказал Томас, торжественно качая головой.
- Шеймус был не первым, кто облапошил её, заставляя расстаться с теми небольшими деньгами, которые моя грёбаная бабушка ей оставила. Тридцать лет назад какой-то арт-дилер в Париже провернул тот же нехитрый трюк.
- Нет, она не твоя грёбаная бабушка, - сказал Томас, - она моя грёбаная бабушка.
Право собственности было ещё одним понятием, которое Томас недавно усвоил. Долгое время у него не было чувства собственности, но теперь всё принадлежало ему.
10
Томас, ещё минуту назад увлечённо игравший в лягушатнике, внезапно ринулся по песку в сторону дороги, оглядываясь на мать. Мэри оттолкнула стул и бросилась за ним. Он становился таким проворным - с каждым днём всё проворнее. Он успел уже добраться до верхней ступеньки, и ему оставалось только пересечь променад, чтобы оказаться на дороге. Она перепрыгивала через три ступеньки зараз и едва успела поймать его, когда он добежал до припаркованного автомобиля, скрывавшего его от водителей на приморской дороге. Он брыкался и извивался, когда она схватила его на руки.
читать дальше- Никогда так не делай! - сказала она сквозь слёзы. - Никогда больше так не делай. Это так опасно.
Томас захлёбывался от смеха и возбуждения. Он открыл эту новую игру только вчера, когда они снова вернулись на Таити-Бич. В прошлом году он поворачивал обратно, если отбегал от неё дальше чем на три метра.
Когда Мэри несла его обратно на пляж, его настроение изменилось: он засунул в рот большой палец и ласково погладил её по лицу другой рукой.
- Что с тобой, мама?
- Я расстроилась, что ты побежал на дорогу.
- Я могу делать то, что так опасно, - гордо сказал Томас. - Да, могу.
Мэри не могла сдержать улыбку. Томас был само очарование.
Как можно расстраиваться, когда в следующую минуту чувствуешь себя такой счастливой? Как можно быть счастливой, когда через минуту хочется завопить? Ей было некогда составлять родословную каждой из эмоций, которые её пронизывали. Она провела слишком много времени в состоянии разрушительного сопереживания, настроенного на изменчивые детские настроения. Порой она чувствовала, что скоро полностью забудет о своём существовании. Чтобы вернуть себя, ей приходилось плакать. Окружающие не понимали этого, они думали, что её слёзы были реакцией на долго подавляемую, ставшую будничной катастрофу, на сильное нервное истощение, на огромную банковскую задолженность или на неверность мужа, но на самом деле это было экстренным курсом вынужденного эгоизма, необходимого, чтобы вернуть собственное "я" - лишь для того, чтобы снова быть в состоянии приносить его в жертву. Она всегда была такой, даже в детстве - стоило ей увидеть птицу, которая приземлялась на ветку, как её сердце начинало биться с той же неистовой скоростью, что и птичье сердечко. Иногда она задавалась вопросом, является ли её самоотверженность особенностью характера или патологией, но не могла найти окончательного ответа. Это только Патрик работал в мире, где суждения и мнения должны были выдаваться с авторитетным видом.
Она усадила Томаса за стол на штабель пластмассовых стульев.
- Нет, мама, я не хочу сидеть на двойных стульях, - сказал Томас, слезая на землю. Он снова направился к лестнице с плутоватой улыбкой. Мэри немедленно подхватила его и усадила обратно на стулья.
- Нет, мама, не хватай меня, это действительно невыносимо.
- Где ты нахватался этих выражений? - засмеялась Мэри.
Мишель, хозяйка, принесла им жареную рыбу и укоризненно посмотрела на Томаса.
- C’est dangereux, ça, - строго сказала она.
Вчера Мишель сказала, что она бы отшлёпала своих детей, если бы они вот так попытались выбежать на дорогу. Мэри всегда получала бесполезные советы. Ни при каких обстоятельствах она не могла бы шлёпнуть Томаса. Помимо тошноты, которую она испытывала при одной мысли об этом, она считала, что наказание совершенно заслоняло собой тот урок, который было призвано подкрепить: всё, что ребенок запоминал, это насилие, заменяющее оправданное расстройство родителей его собственной обидой.
Кеттл была главным источником бесполезных советов, который подпитывали глубокие колодцы её собственной бесполезности в роли матери. Она всегда пыталась подавлять индивидуальность Мэри. Не то чтобы она обращалась с Мэри как с куклой - для этого она была слишком занята своей собственной ролью куклы, - скорее, она относилась к дочери как к своего рода инвестиционному капиталу, вложенному в рискованное предприятие: та, кто изначально была ничего не стоящей, когда-нибудь могла окупиться, выйдя замуж за большой дом или большое имя. Она ясно дала понять, что брак с адвокатом, который вот-вот потеряет дом среднего размера за рубежом, не дотягивает до той выгодной сделки, на которую она рассчитывала. Разочарование Кеттл во взрослой Мэри было лишь продолжением разочарования, которое она испытала при её рождении. Мэри не была мальчиком. Девочки являлись таким унижением, потому что не были мальчиками. Кеттл делала вид, что отец Мэри отчаянно хотел мальчика, в то время как это отчаяние на самом деле принадлежало её собственному отцу, солдату, который предпочитал окопные бои женскому обществу и согласился на минимально необходимый контакт со слабым полом только в надежде на производство наследника мужского пола. После трёх дочерей он уединился в своём кабинете.
Отец Мэри, напротив, обожал её так же, как и она его. Его застенчивость совпадала с её, что освобождало их обоих. Мэри, которая мало говорила первые двадцать лет своей жизни, любила его за то, что он никогда не заставлял её чувствовать, будто её молчание было провалом. Он понимал, что это происходило из-за переизбытка и чрезмерной интенсивности впечатлений. Разрыв между её эмоциональной жизнью и социальными условностями был слишком велик, чтобы она могла его преодолеть. В юности он был таким же, но постепенно научился представлять миру то, что от него ожидалось. Отчаянная искренность Мэри вернула ему его собственную суть.
Мэри помнила его очень живо, но эти воспоминания были забальзамированы его ранней смертью. Ей было четырнадцать, когда он умер от рака. Её "защищали" от его болезни тщетной секретностью, которая делала и без того тяжёлую ситуацию ещё более тревожной. Секретность была взносом Кеттл, её заменителем сочувствия. После смерти Генри Кеттл велела Мэри "быть храброй". Быть храброй означало не просить теперь никакого сочувствия - как будто существовал какой-то смысл просить об этом, даже если бы любая возможность не была давно заморожена. Их жизненный опыт был настолько различным в своей основе. Мэри была полностью погружена в свою утрату, представляя страдания отца, она почти сходила с ума от мысли, что понять её скорбь от его смерти мог только он сам. В то же время, что сбивало с толку ещё больше, их отношения в основном заключались в молчаливом общении, так что казалось, что ничего не мешает их продолжению. Кеттл только с виду разделяла эту тяжёлую утрату. В действительности она страдала от последнего приступа своего постоянного разочарования. Это было так несправедливо: она была слишком молода, чтобы быть вдовой, и слишком стара, чтобы начать всё сначала на приемлемых условиях. Смерть отца заставила Мэри в полной мере ощутить эмоциональное бесплодие своей матери и научила презирать её. Со временем это чувство покрылось корой жалости, которая истончилась, когда у неё появились собственные дети. Теперь эту кору в любой момент могли порвать на части новые взрывы гнева.
Свежим вкладом Кеттл было извинение за то, что Томас не получил подарок на свой второй день рождения. Она искала "повсюду" (перевод: в шикарных магазинах типа Харродса) "что-нибудь вроде тех прекрасных поводьев, которые у тебя были в детстве". После того, как Харродс подвел её, она слишком устала, чтобы искать что-то ещё. "Рано или поздно они вернутся в моду", - сказала она, словно собиралась подарить их Томасу лет в двадцать или тридцать, когда мир наконец опомнится и снова начнёт использовать детские поводья.
- Думаю, бабуля очень разочаровала тебя, потому что не нашла никаких поводьев, - сказала она Томасу.
- Нет, я не хочу никаких поводьев, - сказал Томас, который взял обыкновение возражать последнему утверждению, которое он слышал. Кеттл, которая не знала об этом, была ошарашена.
- Няня всегда ими пользовалась, - возразила она.
- А я всегда на них ругалась, - ответила Мэри.
- Ничего подобного, - сказала Кеттл. - В отличие от Томаса, тебе не позволялось ругаться, как пьяный матрос.
Когда они в последний раз навещали Кеттл в Лондоне, Томас сказал: "О, нет! Чёрт бы побрал, эта грёбаная стиральная машина снова включилась!" - и затем притворился, что выключил её, нажав на неработающую кнопку звонка рядом с камином.
Утром он услышал, как Патрик воскликнул "чёрт бы побрал", когда получил письмо от Сотбис. Картины, как выяснилось, были подделками.
(Примечание: два пейзажа французского художника Будена оставались последними ценными вещами в доме Элеанор. Патрик надеялся, что хотя бы картины достанутся ему, но год назад он получил от матери записку, в которой говорилось, что она хочет продать их и пустить деньги на пристройку помещения для "сенсорной депривации", необходимое Шеймусу. Записка, без сомнения, была написана под влиянием Шеймуса, который хотел выжать из Элеанор всё возможное. Какое-то время Патрик колебался, думая, что он мог бы просто потихоньку продать картины - мать была недееспособна, и Шеймус не смог бы ничего доказать, а двести тысяч фунтов, которые они стоили, позволили бы ему переехать из крохотной лондонской квартирки, где Томасу приходилось спать в переоборудованном шкафу, в просторную квартиру с нормальной детской, - но в конце концов отказался от этой мысли.)
- Какая напрасная трата моральных усилий, - сказал Патрик.
- Это не напрасная трата. Ты же не знал, что это подделка, когда решил не присваивать их.
- Я знаю, просто было бы так легко принять это решение, если бы я знал. Я мог бы с самого начала бить себя кулаком в грудь с криком: "Красть у своей собственной матери? Никогда!" - вместо того, чтобы тратить год на вопрос, не стать ли мне кем-то вроде межпоколенческого Робин Гуда, исправляющего дисбаланс своим добродетельным преступлением. Моей матери удалось заставить меня ненавидеть самого себя за то, что я не лишён чести, - сказал Патрик, обхватив руками голову. - Меня чуть на части не разорвало! И всё зря.
- О чём это папа говорит? - спросил Томас.
- Я говорю о поддельных картинах твоей грёбаной бабушки.
- Нет, она не моя грёбаная бабушка, - сказал Томас, торжественно качая головой.
- Шеймус был не первым, кто облапошил её, заставляя расстаться с теми небольшими деньгами, которые моя грёбаная бабушка ей оставила. Тридцать лет назад какой-то арт-дилер в Париже провернул тот же нехитрый трюк.
- Нет, она не твоя грёбаная бабушка, - сказал Томас, - она моя грёбаная бабушка.
Право собственности было ещё одним понятием, которое Томас недавно усвоил. Долгое время у него не было чувства собственности, но теперь всё принадлежало ему.